Тот раскрывает бритву, бросается на тебя. Ты прутом отбиваешь руку с лезвием и вместе с противником падаешь на бетон. Он теряет бритву. Лежит под тобой. Бешено пинается коленями, но как-то не может попасть тебе в промежность. Хватаешь его сильно, двумя руками за волосы, приближаешь его лицо к своему: он плюется, ругается, пытается укусить. А ты держишь.
Потом выпячиваешь губы, склоняешься еще ниже и резко дергаешь головой: раз, второй, третий, и еще ниже. Он уже не вопит. Глаза на выкате, горло распахано. Теплый источник ритмично бьет на грязную футболку. Ты прячешь липкую бритву под язык. У смерти вкус старого железа, извести, соли и пережеванной пластмассы. Ты не знал об этом ― и никогда не узнаешь ― что в день битвы в туннеле завершился девятый год твоей жизни.
― Сколько тебе лет?
― Дерьмо.
― Ты мне, щенок блядский, не возникай, потому что если меня достанешь, то тебя будет слышно на соседнем участке! Сколько тебе лет?
― Сто.
― Ты еще будешь выпендриваться, говно малое…
Вошел высокий бородач в гражданском, дал жирной какие-то бумаги. Та что-то пробормотала, указала большим пальцем на тебя, выругалась, сардонически усмехнулась, закурила сигарету без никотина и вышла из комнаты. Бородач уселся на ее месте. Длинными пальцами он помассировал основание носа, без всякого выражения поглядел на тебя.
― Голодный?
― …
― Может, пепси? ― поставил он банку на стол. ― Бери.
Ты не взял, хотя ничего не пил уже пару дней.
― Слушай, малой, ― заурчал тот. ― Неприятности с тобой; как, впрочем, со всеми вами. Ты убил того мужчину, и женщину убил. Может и вправду, в самообороне. Но ведь ты ничего не хочешь говорить. Хуже того, мы даже не знаем, кто ты такой ― понимаешь? ― мы не знаем, как тебя записать; как тебя зовут? Какое у тебя имя? Или хочешь, чтобы тебя звали по номеру? Как все те нераспознанные трупы, которые мы находим в предместьях, останки таких как ты детей нелегальных иммигрантов, всего лишь последовательность цифр ― но ведь ты живешь. К маме вернуться хочешь? Домой вернуться? Скажи только, как тебя зовут, и мы тут же доставим твоих родителей.
В конце концов он сориентировался, что ты не обращаешь внимания на его слова, что тебя интересует лишь банка пепси, от которой не можешь оторвать взгляда. Он подвинул ее поближе к тебе.
― Ну, бери, напейся.
Ты же лишь сильнее сжался.
Мужчина вздохнул, выпрямился, потянулся, даже зевнул.
― И что я с вами должен… Боже мой, ― обращался он к потолку. ― Вчера допрашивал трех пуэрториканских щенков, семь, восемь и десять лет, которые изнасиловали и забили насмерть ногами монашку; никто из них не умеет писать, никто не знает собственного отца, никто не понимает, почему вообще весь шум… Сынок, я же знаю, что ты понимаешь по-английски, но если желаешь ― могу перейти и на испанский. Могу даже привести типа, который стрекочет по-португальски…
Бородач прервал речь, потому что ты в этот момент метнулся к столу, схватил банку и начал опорожнять ее жадными глотками; жидкость пенилась на подбородке, скапывала на футболку с Бэтменом. И тут же подавился. Пустая банка выпала из рук на пол.
― Ну? Хороршо было? Еще хочешь? Хочешь? Сейчас принесу. Скажи только, как тебя зовут. Только это. Как мне тебя называть? Ну. Ведь должнно же у тебя быть какое-то имя. Ты голоден? Жареной картошки? Гамбургер? Ну, отзовись же! Черт, придется отдать тебя суматикам, ты этого хочешь? Ну, чего шары пялишь?
Мужчина похлопал себя по карманам, нашел жевательную резинку. Одну пластинку сунул себе в рот, вторую подал тебе, но ты не взял.
― Ммм, ты меня уже достал. За те бабки, что мне здесь платят, мне не хватит даже на лечение всех тех неврозов, которых тут нахватался. Прихожу домой и на собственного сына гляжу как на преступника. Черт бы все это подрал! И Клер тоже уже не выдерживает. Вчера говорит мне: парень, ты выбиваешься как старый ковер, еще немного, и от тебя только тряпка останешься. Выбиваюсь, вытрепываюсь — врубаешься, малыш? Тряпка, вот что. А потом еще иду на работу и выдавливаю из трех дошколят подробности изнасилования. Господи Иисусе, да мне сотню кусков должны приплачивать за производственную вредность! Вот ты понимаешь? — любой сукин сын с кокой на углу в день получает больше, чем я за месяц. А старик на меня еще и вопит: если хоть раз прихвачу тебя на посту с никотином в лапе, так вылетишь в две минуты! Так я, блин, завтра зайду к нему в кабинет с дымящейся сигаретой в зубах, и пускай меня выгоняют. Бля, вот это будет классный денек…
― Пуньо.
― Ч-чего? Что ты сказал?
― Пуньо. Меня зовут Пуньо.
Пуньо спит в прошлом. Там он еще видит. Там он все еще человек. Совершенно слепым он был бы лишь тогда, если бы его лишили воспоминаний, образов, только они не могут провести селективную амнезию с такой же точностью. Так что в прошлом он еще видит.
Имеется два Пуньо, и каждый из них чужой для другого. Кто поймет мысли, рожденные час назад? Кто может дать объяснения по дню прошедшему? Кто оправдает собственную жизнь? Жизнь Пуньо, столь бесформенно расползшаяся в его памяти во все стороны пространства и времени ― ведь самому ему не известен не только день и час, но даже и месяц собственного рождения. Отца, ясное дело, тоже; не знает он и матери. Эта наколотая двенадцатилетняя девица, что породила его на свет из своего лона, вскоре и погибла, утонув в уличной луже, потому что нашпиговалась до краев "компотом" домашнего изготовления. Он никогда ее не видел. Не знает ее лица. Никаких ее фотографий не существует. Люди из Города, с которыми разговаривал, вспоминали ее с теплотой. Хорошая, говорят, была задница. Называли ее "Лысой", потому что одна официальная блядь когда-то плеснула ей на голову кислотой, видя, как малая подбирает ее клиентов.