― Ага. Говорю ж тебе, у них тут на каждого крючок имеется. Даже если и убежит ― так что сделает? Может это и тюрьма, но вот скажи мне, Джим, или ты, Ксавье: вы когда-нибудь жили с такими удобствами?
― Нет, Пуньо, ты, блин, больной! Решетки эти видишь? Видишь?
― Пусти его!
― Хрен тебе, парень. И не говори, что сам бы не смылся, если бы имел оказию.
― Ясен перец, смылся бы. Хотя… даже не знаю, может и нет. А что, вам тут так паршиво?
― Дурак ты, Пуньо, дурной как слепой петух.
― Бежать…
― …всегда надо.
Тогда еще никто из вас не знал, что не только комната Ксавье, в которой вы собирались, но и любая другая, коридор и туалеты ― все до одного помещения плотно нашпигованы безостановочно записывающей видео- и аудиоаппаратурой, миниатюризированной чуть ли не до абсурда. От этих камер и микрофонов не скроется никакое ваше слово, никакой ваш жест, гримаса на лице, незавершенное движение. В безлюдных подвалах Школы ― о чем, случайно подслушав, ты узнаешь намного, намного позднее — ненасытный суперкомпьютер складирует в себе разбитые на цифровую пыль образы с миллионов метров видеопленок.
А правда такова, что он уже никогда не поглядится в зеркало и не увидит своего тела, пускай даже и записанного на видео.
"Пуньо, дорогой мой, — сказала ему пару недель назад Девка, — ты уже не человек".
Так кто же? Ты Пуньо. Пуньо. Помни. Образ собственного тела заменил образом своего имени. Когда он размышлял "Пуньо" ― а размышлял часто, ему приказывали размышлять так, чтобы не забыл о себе ― из этого слова для него развивался некий молодой полубог, который, словно из куколки бабочка, должен будет стать титаном. В имени была сила. Ему все разъяснили. Нет никакого другого, подобного тебе, Пуньо. Ты единственный. Да, да.
Потом Фелисита Алонсо уже не могла глядеть на него без отвращения, только это было после операции на глазах, так что его не ранило выражение на ее лице. Зато он мог видеть ее кости, распускающуюся в ее желудке пищу, обращение насыщенной и бедной кислородом крови в ее организме. После его попытки самоубийства ей пришлось проводить с ним много времени, и именно тогда он начал слышать ее мысли. Пуньо верил в могущество собственного слуха, ведь он слышал все ― а значит, и ее мысли.
Такое невозможно, сказали ему, мысли услышать невозможно. Но он знал свое. Страх издавал у нее в голове короткие и очень быстрые, шелестящие звуки. Усталость же была длительной, низкой вибрацией жирного баса. Гнев стонал на высоких тонах, время от времени срываясь в какофонию. Фрустрации были слабенькой пульсацией реверберирующего барабана.
Пуньо говорил им про все это, только они ему не верили. Как раз тогда они приняли решения кастрировать его от снов. Всех тех снов и мечтаний, которые у него были и только должны были появиться. Потому-то сейчас, находясь в сознании, хотя и отрезанный от мира и загоняемый мертвым балластом памяти в прошлое ― он видит единственный доступный ему сон: иллюзию телепатии. У меня есть, я владею, я украл их мысли ― говорит он себе, замкнутый в тюрьму собственного тела.
Я. Владею. Украл.
Гроза стихает, конвой увеличивает скорость, машины более гладко мчатся по мокрому озеру асфальта, и тело Пуньо уже не так скачет на носилках. Фелисите уже реже приходится прикасаться к его отвратительной коже, к этому наполовину органическому творению, сложенному из множества искусственным образом спроектированных и выведенных симбионтов, цвет которого заставляет вспомнить о старинной скульптуре, фактура ― грибовидную наросль, а запах (которого Пуньо, понятное дело, не ощущает, поскольку лишен чувства обоняния) ― пашущий в сырую жару старинный крематорий. Под этой кожей ― и это видно невооруженным глазом ― мышцы Пуньо не укладываются так, как должны укладываться мышцы ребенка. На ощупь они словно камень. Ороговевшие наросли на его лысом черепе тоже чему-то служат, была, видно, какая-то цель в их прививке, но охраннику они кажутся совершенно уж оскорбительной гадостью. В особенности же, в соединении с птичьими, хищными когтями на пальцах рук и ног мальчика и совершенно чудовищно деформированными стопами.
Охранник читает книжку лишь затем, чтобы не глядеть на Пуньо. Но этот бой он проигрывает. У него есть сын приблизительно того же возраста, и вот это бьющее в глаза, карикатурное извращение известного ему лишь по кодовому наименованию ребенка ― наводят его, вопреки собственной воли, на горькие, болезненные ассоциации. Зато у Фелиситы Алонсо лицо словно посмертная маска. Ее отвращение имеет другую природу. Ведь это она должна была всякий раз переубеждать Пуньо, что все делается для его же добра. Все будет хорошо, говорила она, а он знал, что она лжет, но хотел слышать эту ложь, много лжи, повторяемой часто, с верой и силой.
Все будет хорошо. И добро тоже существует, он знал это, благодаря видеофильмам Милого Джейка. Это какое-то теплое свечение, белизна и тихая, спокойная музыка, а еще смех множества людей, и матери с детьми, и обнимающиеся влюбленные, и место, где можно укрыться, дом; это какое-то сияние, и он все время к нему стремится.
Ты никогда не плавал, не умел плавать, но в Снах делал именно это. Ты нырял в глубине, а там было светло. Чаще всего, ты света боялся, но только не в Снах, не в Снах.
Он начал появляться уже после перевода тебя из общего крыла в изолированную комнату на первом этаже. Это не было карантином, не было и тюрьмой, не совсем так ― просто теперь ты уже не обладал возможностью контакта с другими учениками Школы: потому-то тебя и изолировали. Сама же комната была даже больше и лучше оборудована. Вот только окон здесь не было. Здесь ты погружался в сон удивительно легко.